;    
       Firefox:


  
        

         Opera:


 
          Chrome:


К списку
            
    
         

        Шрифт:
            
Меньше
            
             Больше

 

 

 

Макс Акиньшин

Скучный декабрь

Роман

1      

        «В разгар Гражданской войны с фронта возвращается флейтист музыкантской команды седьмого пехотного полка. В его Городе меняются власти, каждая из которых считает своим долгом поменять название полицейского участка и призвать главного героя в свои ряды. Его назначают то батальонным гитаристом, то комиссаром музея "Мирового Империализма", то пулеметчиком в польском бронепоезде. Он кружится, попадая в разные переделки: путешествует с "Веселым домом" бежавшим из Киева, беседует с архангелом Гавриилом и призраком Городского полицмейстера пана Вуху.
       Пестрые времена не дают покоя ни человеку, ни ангелам. Небеса переполнены умершими, а под ними царит Скучный декабрь, смутное время, которое все никак не закончится. И нет правды, что ищет упорный музыкант. Нет ничего постоянного, лишь затертые надписи на стене полицейского участка:"Храм Свободы", Музей "Мирового Империализма", "Центр польской мысли" (под которой старательно выведено "Карты и девки").
       А еще есть пани Анна и рыжая потаскушка из веселого обоза. Изобретатель "Боевого парасоля" польский патриот пан Хворовский и супница таинственным образом путешествующая с музыкантом. И тоска, тоска большая, безбрежная по чему-то неопределенному. И поиски правды, от знания которой ровно ничего не зависит, но " печали умножатся"»
       
       
       
       
       -Отдадимся природе, пани Анна?- предложил флейтист полкового оркестра Леонард Штычка и завозился со штрипками кальсон.- Жизнь коротка и завтра может быть уже поздно.
       
       Зима билась в слепые окна, налетая грудью на гравированные морозом желтоватые стекла. Что-то тоскливо выло там, снаружи, безнадежно и тягуче. Что-то неопределенное и темное. То, что стонало от безысходного желания сломать тонкую преграду и влиться, втечь в дом, погасив ненавистное тепло холодом. Гремевшая кастрюлями пани Смиловиц, показала печеное личико из крохотной кухни.
       
       - Вы пьяны, пан Штычка.- возмутилась она.- вам лежать надобно. Хотите, я позову доктора Смелу?
       
       - Не надо мне вашего Смелу, пани Анна. У меня в душе - пепел. – обреченно заявил музыкант. – Мне покой нужен. И женщина.
       
       - Ейзу Кристе, пан Штычка. Все совсем ополоумели от этих революций и войн. Добром это не закончится! Не закончится!- запричитала экономка и скрылась к ворчавшей, исходящей паром, грохувке.
       
       – Прошлому дню на рынке опять двух евреев зарубили. Пана Каца и мясника с улицы. – крикнула она оттуда помешивая в кастрюле.
       
       - А какая нынче власть в городе? – Леонард отмерил себе полстакана зубровки и осмотрел знакомую комнату. Со стены на него таращилась кукушка давно умерших часов ставших толи в полпервого дня, толи ночи. Он возился с ними первые два дня, передвигая гирьки, заглядывая в таинственные шипастые внутренности, а потом плюнул на это занятие, здраво рассудив, что в мире, где все мерялось дрожащими неверными восходами и быстрыми закатами, время давно потеряло смысл.
       
       - Сегодня, никого. Позавчера были зеленые. Говорят, Петлюра подходит.
       
       - А он уже был?
       
       - Три недели назад, до вашего возвращения. Расстрелял десятника Вуху. Помните, толстый такой был? А так ничего, почти не грабили. Только голове набили морду. А уж из пушек как стреляли! Как стреляли из пушек, пан Штычка! Господь наслал на нас язву за наши прегрешения.
       
       Полковой флейтист вздохнул и припомнил свой список ненависти, в котором пан Вуху, толстый десятник с Закрочима, занимал почетную третью строчку.
       
       - Упокой его Господи. – пробормотал он и выпил. Вуху вынырнул из снежной мути за окном и, прижавшись к стеклу, принялся корчить страшные рожи.
       
       « Я тебе все припомню, Штычка.»- бормотала метель.- « Всеее! Пошто барабан украл? Украл барабан, Штычка? Признавайся! Украл и пропил. Выменял на картофелевку в Бродах».
       
       « А на что он в полку нужен был?»- защищался музыкант – « Так. Бесполезность. И таскать его на себе было неудобно. Гудит на ветру, да и вся польза. Барабанщик Менжинский от тифа умер. Почернел весь и умер. А я выменял, мне чужого не нужно, у меня флейта есть, и полпуда гороха принес».
       
       Горох, пан Штычка, украл в Яворове, успев набрать в сидор, перед тем как туда нагрянули немцы. Те не церемонились с разбегающимися кто–куда полковыми. Революция! Все трещало и лопалось. Крестили друг друга шашками наотмашь, с хрипом со скрежетом зубовным. Даешь! Лавой, бегом, сладко сводит мышцы, и удар отдает в руку. Нна! Безумие. Треск. Стук копыт. Стон снарядов над снегом. Хлопки, взрывы. Каша из грязи и разорванных душ. Все было.
       
       - Пшепрашам, пан Леонард, но гроху вашего осталось на пару дней. Еды совсем нет. – прервала его размышления пани Смиловиц, вытирая руки полотенцем. – Вы бы подумали, что дальше делать. А то, я смотрю, все глупостями маетесь. От тоски то этой заболеть не долго. Вот, на прошлой неделе, при красных, два хлопа также затосковали. И что? Закопали в четверг. Одного, правда, мужички убили. Что он у них штоф бимбера вкрал, а второй вроде как от Антонова огня преставился. А вы возьмитесь за ум, пан Штычка, к хорошему это не приведет.
       
       Она стала на пороге, заслонив слабый снежный свет. Лицо ее светлоглазое и простое выражало материнское сочувствие, каковое любая женщина несет с собой как крест. И выглядела экономка сквозь поднятый недопитый стакан зубровки темным силуэтом, от которого расходилось желтоватое сияние. Декабрьские тени мелькали вокруг, силясь бороться с зубровкой и с этим блеском. Но свет побеждал.
       
       - А я не тоскую, пани Анна, я думаю. Я, если хотите знать, уж очень правды желаю. Да такой, чтобы на все за все вопросы ответы были. Так, чтобы покой на душе образовался, вроде как познать ее и счастливым стать на все времена и на все изменения обстоятельств. Вот какие у меня размышления на этот счет.- заключил отставной флейтист, и, помолчав немного, спросил,- Деньги в Городе какие сейчас ходят?
       
       - А никакие. Деньги в Городе не ходят. Как комиссар Петелька банк открыл, все сразу на деньги и кинулись. Старьевщик Грыц себе пятнадцать миллиардов увез, представьте! Десять раз бегал, пока все не выгребли. Его потом пачками придавило в сочельник. Удушило деньгами ей-ей, билетами этими. Все мечтал богатым умереть. И умер. А похороны скромные были, я ходила. Пани Грыц все убивалась, не те деньги взял. И тачку свою и дело Мендельсону продал. Хватит, сказал, по дворам ходить, ноги сбивать. А и умер в сочельник-то. Ну, все-таки пришло человеку счастье, как считаете, пан Штычка?
       
       - Пришло. – согласился флейтист и допил настойку. – Умер счастливым, несомненно. А с деньгами- то что стало?
       
       - С Грыцевыми? Гроб ему купили, и венок: «От безутешной вдовы». Точно на пятнадцать миллиардов.
       
       - Да не с ними,- раздраженно произнес Штычка,- вообще с деньгами. Катеринки хоть ходят? У меня сорок шесть рублей есть.
       
       - Скажете тоже, пан Леонард. – донеслось из кухни, сквозь дробный стук ножа по разделочной доске. – Не ходят никакие. В Варшаве пан Юзеф, говорят, скоро новые печатать будет. Может, и поменяют тогда. А по первой, любые ходили. Красные придут – катеринки и расписки батальонов трудовой Красной армии, французы были – франки, что ли ходили, у кого есть, Махно заходил один раз – те просто грабили, без расписок этих. А Петлюра – у тех карбованцы, какие вроде. Вы бы, что из гардероба выбрали. На обмен. А то голодать придется. Не до женщин будет, – пани Анна коротко хохотнула, и, отбросив со лба волосы, сообщила, – а вам пан Смиловиц обещал рожу набить, как только от красных вернется.
       
       - Ну - то когда он вернется, - философски рассудил флейтист. – Революции быстро не делаются. Быстро только кошки гадят, тут понятие иметь надо. А что он у красных делает?
       
       - На митинг сходил, по дурости. Я ему говорила, спрячься ты у бабки Вахоровой…
       
       - У какой Вахоровой? Той, у которой стеклянный глаз? Или на какую голубь нагадил, когда святые дары выносили? Ксендз ей еще сказал: «Снизошла на тебя благодать бабка Вахорова. Теперь ты по понедельникам жертвуй не по гривеннику, а по два. А на Пасху целковый, что бы не ушла, не дай боже, к другому. А благодать эту заверни в платочек свяченный, и храни до Павлова дня».
       
       В ответ пани Смиловиц неопределенно хмыкнула и задумалась. Та история будоражила умы до сего дня. Не каждый год на тебя просто так, из ниоткуда валится благодать, да еще не какая-нибудь, а самая настоящая – священная. Обделенные этим знаком судьбы толпами ходили за везучей обладательницей, в попытке узреть знак святого фарта, крепко завязанный в белый платочек. И в тот же год у бабки случилось удивительное и необъяснимое простым человеческим счастьем везение. Деньги таинственным образом осыпали облагодетельствованную Вахорову шуршащим ливнем. На них она приобрела граммофон со сверкающей раструбом трубой, корову и модную шляпку, украшенную пайетками и безобразным кустом вишен. А заинтересовавшийся было таинственным источником пан Вуху, поговорив с бабкой за закрытыми дверьми, лишь разводил руками:
       
       - Такова милость божья, панове! Да-с. Не каждому дается!
       
       Эта милость, по всему коснулась и его. Вечерами из дома закрочимского десятника звучал бабкин граммофон, а сам жандармский начальник перешел на потребление французских вин, объясняя поворот слабостью здоровья. Много загадочного происходило в Городе в те простые довоенные времена. И не всему находилось объяснение, как и летнему ветру, путающемуся в ветвях вишен и абрикос. Налетая ниоткуда, он крутил Городскую пыль и трепал одежды обывателей тут же исчезая никуда.
       
       -Та, что мыло варит из кошек. У нее полгорода прячется на Овражной.- ответила наконец собеседница,- Не пошел, брезгливый он у меня. Его прямо там реквизировали, на митинге. Хочешь, говорят, за свободу от угнетателей - мироедов воевать?- пани Смиловец оперлась на стол и продолжила,- Он по-дурости сказал, что кроме пана Волосенка из думы, угнетателей не знает. Да и тот умер до войны еще от непроходимости в теле. А записали в истребительный батальон. Тут многих из Города взяли. Даже Вейку – дурачка. Того немцы забрали, представьте пан Штычка! Толкуют, он по ихнему говорил и вообще шпионский подполковник. Недоумение одно. Вчера еще яблоки конские собирал по улицам и в Лодзь продавал на лекарства. А тут нате! Монокль дали, форму дали. Ну, чисто пан генерал-губернатор Енгалычев. Небось, много секретов наших повыведал. Важный такой ходил, а потом с панцерами ушел, когда немцев поперли. Вы видели их панцеры? У-у, такие.- пани Анна неожиданно замолчала и всхлипнула. – Пушки у них большие. Мой Антон их боится, железяки эти. Аннушка, говорил мне, ежели я их напротив увижу, так помру от разрыва селезенки, от ужаса сильного. Идите уже есть, пан Леонард. Грохувка поспела.
       
       - Панцеров, я не видел, - с достоинством ответил музыкант, усаживаясь за стол. – Но у нас в полку тоже шпионы были. Штабс-капитан Колесов, тот знатный шпион был. Но больше по женской части. Даже стрелялся из-за этих причин. За мадьярку одну из обоза. Героический человек. Под Бронницами заразился нехорошей болезнью, и ему доктора запретили воевать, пани Анна. Вот если тиф у тебя или одной ноги нет, тогда еще туда- сюда. А с этими болезнями одно беспокойство. Еще у нас аэропланы были. Занятная вещь, эти аэропланы, вроде кресла такого с веревками. По небу летали, чисто горобцы.
       
       - Скажете тоже, пан Штычка. – откликнулась экономка, пододвигая ему тарелку.- Невже как горобцы? За веревки-то кто тянул?
       
       - А никто. Эта наука выше понимания человеческого, в Варшаве эту штуку придумали. У нас в полку один ученый служил, по ветеринарной части. Так рассказывал, что до того пока полетело, много народу побилось. Даже генерал один побился. А все почему? Потому, что толстый был, толстым летать нельзя никак, наука этот момент еще не предусмотрела.- основательно изложил полковой флейтист, на ходу сочинив про генерала и его толщину. То, что побился именно генерал и еще толстый, по его мнению, придавало вес сказанному. И про знакомца по ветеринарной части он тоже придумал. Аэропланы пан Штычка видел всего два раза, один раз в окопах, над ним пролетел немецкий бомбовоз, а второй раз - ему удалось полюбоваться обломками и обгорелым остовом, у которого бродила трофейная команда.
       
       Метель за окном взвизгнула недовольно, словно кошка которой отдавили лапу. И вновь завыла тугим басовым голосом, мимо окон летела муть, светлеющая временами, когда ветер задыхался от усилий. Глянув в незрячее стекло, за которым бились тени, Леонард безмятежно произнес:
       
       - Подайте соли, пани Анна.
       
       - Кстати, соли тоже надо, пан Штычка. Ничего нет. Вы бы поискали что, на обмен. Вот супница вам без дела. С кастрюли налить можно. А на рынке – возьмут. На ночной горшок для детей, хотя бы. – предложила кухарка и вышла собираться, путь ей в слепящей снегом вьюге предстоял неблизкий.
       
       - Что бы в супницу шляхтичей Штычек клали мужицкие сопляки? Да ни в жизнь никогда, пани Смиловиц.- возмутился в ее спину флейтист и принялся есть. Предмет спора, украшенный синими цветочками, сиял чистыми боками на столе. И было в нем что-то такое основательное и теплое, такое мирное, от которого хотелось дома и покоя. Тишины и полного и безоговорочного счастья, среди всех этих несуразностей и нелепиц скучного декабря.
       
       – Голодным буду, лопни мой глаз! – забитым ртом заявил полковой музыкант, - На такие времена гордость есть. Через нее все будет.
       
       - Как знаете, пан. Времена в Городе поменялись. – донеслось из передней, - Свобода сейчас. Декреты разные. Чай не при Государе - императоре, который год живем.
       
       Сказав это, экономка даже выглянула из-за двери, всем своим видом свидетельствуя происшедшие перемены, где старое обветшалое прошлое, сменилось сияющим настоящим – неопределенным и опасным. С метелями, морозом, мглой, туманом и прочими признаками неспокойных эпох. Без будущего и со временем, скоропостижно скончавшимся в Городе.
       
       - А ежели свобода, так давайте любить. Я, может быть, об вас всю войну мечтал. Меж взрывов и криков раненых товарищей. В атаках мечтал, когда на проволочные лезли. – приплел Леонард.- Вы то, самое крепкое, что я хотел в жизни. А пан Смиловиц нас поймет, потому что он есть настоящий революционер и борец за свободу. Свобода это любовь, пани Анна. Это во всех книгах пишут. Пан учитель Осинский из реального мне говорил. А он то знает, ученый человек был, его потом заарестовали за непристойности. Долго мурыжили, а он возьми и помри от чахотки и знаний. Потому как не может интеллигентный человек в тюрьме жить. Душа у него не принимает. Дайте мне любви, пани Анна. Любви дайте мне!
       
       - Да зачем вам та любовь, пан Леонард? Неправильно это все, как по старым временам, если взять, положим, то есть грех большой.
       
       - А может в ней и есть та пламенная правда, что люди ищут? Бьются за ней, ходят за горизонты, а она, вот она, рядышком совсем. Может она мне пепел и страдания с души повытряхнет зараз? И станет у меня душа чистая да счастливая. Добром исполнится вся. Дайте любви, пани Анна!
       
       Экономка что-то неопределенно хмыкнула и попрощалась. Хлопнула дверь, впустив морозный, разбавленный снежной крупой воздух, и установилась тишина, прерываемая шорохом метели.
       
       
       ***
       
       
       Утро застало бывшего шляхтича на одной из улиц Города, ведущей к рынку. Под мышкой пан Штычка придерживал завернутую в полотенце супницу. Мейсен любопытно выглядывал из ткани, отсвечивая полированным снежным глянцем. Но флейтисту, почему-то казалось, что крестьянские дети уже наделали в фарфор, отчего он пару раз останавливался и подозрительно осматривал девственно чистую внутреннюю поверхность.
       
       «Выменяю на картофелевку или зубровку».- твердо решил пан Штычка, в очередной раз инспектируя предмет рукой. Гладкие стенки того были холодны и непорочны.- « Без гороха человек месяц прожить может, а вот без жидкостей всяких неделю только. Общеизвестный факт. У любого спросите. Хоть у доктора Смелы, предположим».
       
       День потягивался со сна меж деревьев, а улицы, заметенные снегом, пустовали. И лишь у рынка шевелились темные фигуры, да трещали где-то винтовочные выстрелы. На вокзале изредка ворчал пулемет. Власть переходила к кому-то. Качели, на которых летал Город и его народонаселение, снова качнулись в неведомую сторону. Куда неслось все со свистом? В каком направлении?
       
       Временами ветер доносил нечто высокое, вроде вздоха громадной толпы - «аааахрг». Звук метался между домами, прежде чем окончательно застрять в какой-нибудь подворотне, где тишина в ветхих одеждах теней поглощала его.
       
       На перекрестке из-за домов вылетели всадники и, обогнав озябшего музыканта кутавшегося в прорванную на рукаве, обожженную ночевками у костров шинель, пронеслись вверх по улице.
       
       - Эй, служивый! Где тут у вас управа? – окликнули пана Штычку из телеги, остановившейся под покосившейся вывеской: «Парижский доктор дантист Шмульзон, европейская метода, также торговля щепетильным и мелочным товаром». Щербатый мужик с грязным и потным лицом, таращился на него.- Управа, где тут, спрашиваю. Уже полчаса плутаем, пся крев.
       
       - Напротив рынка, выше по улице. – махнул рукой тот и поправил выпадающую любопытную супницу. Следуя его указаниям, повозка, с тупым рыльцем «Максима» и лозунгом «Хуй догонишь!», намалеванным на черной ткани, заскрипела вверх. А за ней пронеслось еще несколько верховых, один из которых обернулся на Леонарда и весело свистнул. Свобода! Конь его всхрапнул и, выбивая комья снега, понес седока дальше.
       
       «Либерте, егалитэ, фратернитэ»,- озабочено подумал флейтист, – «Супник на штоф поменяю, а то и на два, не меньше».
       
       Так повернулось в этом цветном калейдоскопе, стекляшки сложились в очередной прихотливый узор. Вышло, что вопреки ожиданиям пани Анны, в Городе заново появились зеленые. Французы с поляками, намеревавшиеся выйти через него на Волынь, завязли в позиционных боях с красными. И метущаяся между ними легкая конница Махно пользовалась моментом. Конские лавы возникали ниоткуда и исчезали в никуда. Шагали пестрые ряды пехоты, меж которыми тянулись шумные обозы. Хуй догонишь! Хуй уйдешь! Как аверс и реверс разменной медяшки, гуляли по разбитым дорогам, сыпля холодными телами. Редко кому удавалось упокоиться под небольшим оплывшим холмиком с простым неструганым крестом. Обычно оставались там, в балках, на обочинах, частью на кореженных артиллерийским огнем деревьях. Хуй догонишь! – и огромная масса растворялась в стылых просторах. Сейчас, вся эта пена втягивалась в город, растекаясь в гиканье по тихим улицам.
       
       Когда полковой музыкант добрел, наконец, до рынка, главу управы пана Кулонского уже начали бить. Вошедший в традицию обряд смены власти, повторялся раз за разом, ввергая того в уныние и печаль. Причем печаль настолько темную и беспросветную, что сам толстый голова, поначалу пытавшийся соответствовать меняющимся политическим доктринам, прячась у себя дома, в конце концов, бросил эту нелепую затею, ввиду того, что грабившие городское имущество разнообразные власти были не против, присвоить что-нибудь из его собственного. А было этого имущества немало, о чем боязливый пан Кулонский особенно переживал. И храбро выходил каждый раз навстречу неизвестности. На этом деле бог его пока миловал, сильные беды обходили стороной, и если бы не побои, то все было бы еще более замечательно.
       
       - А ты не замай! Не замай, говорю тебе. – поучал его махновский пулеметчик . – Ты кому служишь падла? Кому служишь? Ты труженику служишь, понимаешь? Не паньству своему, мироедам – эксплуататорам. По справедливости! Правильно я говорю, мужики?
       
       Спешившиеся конники одобрительно ржали, выпуская облачка пара в чистый студеный воздух. Отряд их был большим и каждый старался вставить собственную идею в наставлении непутевого градоначальника на путь истинный. Благо еще, что предложений по-быстрому расстрелять толстяка у пресыщенных недавним боем не пойми с кем бойцов не возникало. Все мысли рвущиеся из толпы сводились к одному - намять бока и отпустить. Пан Кулонский тряс головой, разбрызгивая кровавую юшку, и всхлипывал, поправляя мятые очки.
       
       - Через то, кто мироедам этим служит и сам есть мироед! – неумолимо определил мучитель. – А с мироедами у нас разговор короткий!
       
       - Я оправдаю… - ныл побитый, - У меня трое детей. Заблуждаюсь я. Нестойкий элемент. У меня подагра…
       
       -Я тебя излечу, пан. – посочувствовал оппонент и наподдал бедному Кулонскому под дых.
       
       –Сейчас все лечится! Такое время лечит, как сам Господь - наложением рук! Слепые прозревают, а глухие петь могут. У нас одноногие быстрей коней бегают. Дурачки - армиями правят. Отвечай - будешь служить трудовому крестьянину, али нет?
       
       - Буду, пан военный. Буду, вот те крест. Как есть буду…- честно ответил собеседник. Так же честно, как отвечал до этого раз семь, а может быть десять. Счет мировых порядков был уже давно потерян и оценивался так, на глазок. Было тех великое множество. Да такое, что даже у сидевших в одном окопе и спавших на привале спина к спине было до того разное видение счастья и правды человеческой, что если один видел черное, то другому это черное непременно казалось чем-то таким, другим и неопределенным. Серым, белым, - любого оттенка, но другим. Это не было особенно уж важным, потому как у каждого была винтовка, а душе была пустота.
       
       - Божись, пан! – потребовал у городского головы пулеметчик, - иначе, я тебе ни в жисть не поверю!
       
       Храбрый пан Кулонский поискал глазами ближайший дом божий и не найдя ничего приличествующего перекрестился на полицейский участок, что проглядывал на углу за рынком.
       
       Из толпы посыпались предложения скрепить эту страшную клятву распиской, на что пан Штычка, всегда чуравшийся бюрократии, и имевший массу других запланированных дел, покинул представление. Протолкавшись сквозь плотные ряды махновцев, он направился погреться в чайную «У Шмули», прилепившуюся к двухэтажному дому справа. Из дверей заведения валил пар. А внутри кипели головы.
       
       - Истинно вам говорю, семьдесят дивизий под Варшавой стоят! Эропланов одних двести штук. Все пойдут через Город! На Галичину! На Волынь может! Пилсудский так этого не оставит. Ржечь Посполитна в старых границах будет. Москалей погонят, кацапов погонят. – гремел инженер путеец пан Коломыец, топорща вислые усы.
       
       Бывший натурой рассудительной железнодорожный начальник, по любому поводу имел свое непререкаемое мнение. О которое до войны и революции разбивались любые неприятности. Сам пан Вуху расследующий дело о пропаже шпал лишь недоуменно крутил головой, когда усатый путеец сообщил ему, что те, по всей видимости, съедены муравьями.
       
       - Да не може такого быть, пан Коломыец! – возмущался десятник.
       
       - Может, - скромно удостоверял железнодорожник, - та тварющка, знаешь, как хитра, пан Вуху? Разуму человеческому не под силу знать! Рельсу и ту сгрызть может!
       
       Впрочем, рельсы пану Коломыйцу были без надобности, а вот со шпал вполне можно было устроить пару сараев.
       
       То дело затянулось надолго. Да так и повисло в неизвестности, потому как даже приглашенный в Город знаменитый эксперт по муравьям профессор Вицген, долго бродивший возле примятой травы и опилок, которые набросал предусмотрительный путеец, мямлил что-то неопределенное. И выходило, что муравьи толи могут их сгрызть, толи не могут. Подобные туманности, как оказалось, совершенно не мешали высохшему как бобовый стручок столичному светилу отчаянно напиваться у пана Шмули на казенный счет. Ветер разносил вокруг вещественные доказательства, а отчаявшийся докопаться до правды, толстый десятник из Закрочима, строчил отчеты в Варшаву и слушал вечерами замечательный граммофон бабки Вахоровой.
       
       Вот и сейчас пан Коломыец, как владелец двух недостроенных сараев твердо стоял на своем соображении, втайне надеясь, что скучный декабрь все же закончится через пару месяцев. А вслед за этим завезут недостающие шпалы.
       
       - Так уж и погонят пшеки москалей? – засомневался местный торговец сеном Мурзенко.- Пана Юзефа я не знаю, врать не буду. А вот венгерскому королю при встрече руки не подам. У меня при немцах уланы стояли мадьярские. Так у них, что не день – государственный праздник. Двадцать пять курей съели. Как придет с утра, глаза вытаращит, дай, дескать, пан, курочку, а не то расстреляем. Я уж и так, и эдак. Негоже говорю, каждый день праздник, не порядок это. Воевать вам, добродии, некогда по такому случаю. А они мне – нас король ругать будет, если не будем справлять. А и приходилось рубить. Куры были, ну загляденье одно, несушки, из Гданьска выписывал. Странные обычаи у венгров этих. Не дай Господь, вернутся.
       
       - У меня гонведы фортепьяно увели, как встали. Уж очень он их капитану понравился..- пожаловался кто-то, - Без музыки, говорят, на фронте по дому тоскуем. А еще…..
       
       - Привет, честному собранию, паны! – поприветствовал музыкант, появившись в дверном проеме, разговоры незамедлительно смолкли и глаза присутствующих обратились на него.
       
       - Да это же Штычка! Леонард, когда вернулся? Где был, Леонард? Пан Шмуля, налей Леонарду за мой счет. – оживились собеседники.
       
       - Благодарствую, - с достоинством ответил флейтист и, умостив супник на столе, уселся на лавку. – Третьего дня прибыл. За неимением более войны и цели.
       
       - А что там, на улице, слышно, Леонард?
       
       - На улице – Махно.- обстоятельно ответил пан Штычка и выпил предусмотрительно выставленный хозяином стаканчик. – Проездом, вроде.
       
       -Обожди! Так был уже Махно?
       
       - Стало быть, опять завернул, может, забыл что? – ответил за музыканта путеец, - Вон на четвертом, почитай второй год эшелон стоит. Война дело хлопотное, всегда все забыть можно. Вагоны опечатанные, бронированные. Пилкой не возьмешь. Я им телеграммы слал, в министерство. Так говорю, мол, и так, забирайте эшелон в составе двух вагонов или пришлите ключи, хотя бы. Те молчок. А то помните, добродии, помещика Сомова? Из Веселой Горы? Так его когда мужички пошли экспроприировать, нашли железный шкаф фирмы «Самсон». Вот дела были, паны! Шкаф этот ни пилкой, ни топором взять не можно. Уже так смотрели, так смотрели. Один расход от этого дела образовался. Ни топора в деревне, ни пилки завалящей. Весь инструмент угробили. А то, потом, снаряд украли, от трехдюймовки. Да привязали его к шкафу этому. – говоривший запнулся и промочил горло.
       
       - А что потом-то, пан Коломыец? – спросил заинтересованный хозяин чайной.- Денег много было? Золото може?
       
       - Не-не, - путеец затряс головой, - непотребство там было деревянное, для женской части. Астрономических размеров, добродии. – инженер поднял руку и вытянул дрожащий палец.- Коричневым лаком вскрыто.
       
       -О-о! – удивленно протянули слушатели.
       
       - Стало быть, зря снаряд перевели. – авторитетно заявил полковой музыкант. – Гражданские, что с них взять. Вот у нас в полку, если имущество не так пользуют, завсегда комиссию создавали. Полковник фон Визен три шкуры драл. Помню, у Тарнова пропали у нас во второй роте три ботинка. Все на месте: телефонист Семин, ротный, два пуда открыток: «Неизвестный герой», что бы, стало быть, на могилы вешать, все по комплекту у писаря, чернила там, бланки разные, а трех ботинок нема. Что тут началось, панове! Всех святых выноси, да закапывай перед строем. Два раза ноги пересчитывали. И по головам считали. Не сходится отчет-то! Запросы в Ченстохов посылали, командиру корпуса писали. А что получилось? Оказывается, в десятом году под Белой Церковью прибилось к роте на маневрах три одноногих, да так и остались. А что, дело то сытное солдатское, три раза на дню кормят, возят тебя везде, развлекают. Винтовку один держит, второй наводит, а третий стреляет по врагу. Хорошо воевали, в атаку ходили неоднократно, били немца героически. Только с обувкой швах вышел. Подсудное дело образовалось по всему этому. Хорошо еще, ротного убило. А то бы так полк прогремел! Кристальный был полковник, непорядок не любил. Я, говорит, вас, свиней на чистую воду всех повыведу, беспорядки нарушать эти. Вы у меня на немцев босыми ходить будете, для пущего устрашения! Хороший человек оказался. А после Февральской всеж утек, с полковой казной. Всем пожелал на прощанье, чтобы вы подавились, свиньи, вашей свободой! А и уехал.
       
       -Что, прямо вот так вот уехал? – поинтересовался торговец сеном. – пан Шмуля, плесни нашему героическому Штычке еще.
       
       - Ага, - подтвердил Леонард, - мы тогда пошли чехам сдаваться, во главе с председателем комитета Бей- Водой. Там самая неразбериха началась. Чехи оказывается к нам тоже пошли сдаваться. До драки дело, кричали, ой-ей! Кто кого в плен брать будет, разбирались. Накостыляли мы им. Те поднялись и скрылись. Обоз наш прихватили, до ночи потом искали. Куда там! Подводу только и нашли, с деревянными ногами, да открытки патриотические. В общем, разбежались все кто куда, по домам. Я-то ногу прихватил и барабан.
       
       - А почем сегодня ноги на рынке, паны добродии? – спросил путеец. Общество зашумело, деревянные ноги были редчайшим товаром. Мировая война, вычесавшая окрестности Города от лишних ног и рук, пальцев, носов и, зачастую, голов, взвинтила ценность предмета до величин недосягаемых. Даже у обладателей полного комплекта, эта нужность вызывала определенный интерес, самые дальновидные всегда думали про запас.
       
       - По два пуда муки дают! – гордо заявил до сих пор молчавший отставной учитель гимназии философ Кропотня.
       
       - Путаете, пан. По три, бывало.
       
       - Нету ноги уже. – трагически произнес пан Штычка, досадуя на собственную непредусмотрительность.- Утеряна, по причине мировой революции. Начисто утеряна, добродии.
       
       - Пан Шмуля, плесните пану музыканту рому. – предложил пьяненький Кропотня, бывший не сумевшим жениться к пятидесяти годам эстетом. По той причине, он выписал себе из Петербурга цилиндр, каковой носят на похоронах могильщики и тросточку с собачей головой. Тросточку впрочем, экспроприировали по неведомой нужде псковские пехотинцы, отступающие перед катящимся валом немцев, а цилиндр сохранился. И мирно покоился сейчас на стуле у окна, вызывая недоумение своими лощеными боками. - Карибского рому плесните, пан Шмуля, за упокой ноги. Было у человека счастье-везение, да мимо прошло. Не познал пан Штычка блага и истинность его. Пейте, паны, не каждый раз такой случай мимо проходит.
       
       За упокой выпили. Владелец чайной, давно переместившийся за общий стол, выкатил из-за стойки пыльный штоф с желтоватой жидкостью.
       
       - Теперь прошу, панове, лучший карибский ром из Саратова. Довоенный запас, да-с. Швейцарский рецепт…
       
       Щедрость пана Шмули маслянисто плещущаяся в сером стекле сулила новые открытия, потому как, до этого момента, рома в Городе не потреблял никто. Но и с этим не сложилось, как не складывалось ничего в этом скучном декабре. Когда, все, звякая стаканами, засуетились над откупориваемой бутылью, на крыльце затопали, и входная дверь чайной взлетела под чьим-то напором, впуская судорожный зимний воздух.
       
       - Здорово, труженики! – прозвучал громкий голос и с улицы, исходя паром, ввалились новые посетители, числом три. – Что у нас тут? Городская интеллигенция? Отдыхаем от трудов праведных?
       
       Одет говоривший был в невероятную смесь, состоявшую из гусарского ментика, ватных штанов и бескозырки из-под которой выбивался рыжий лихой чуб. На боку морского гусара красовалась деревянная кобура, почти волочившаяся, по покрытому свежей стружкой полу чайной.
       
       - Что молчим, добродии? – продолжил он и оперся на плечо сопровождающего, рябого мужичка в сальной папахе, распространявшего по заведению, не перебитый морозом запах пару месяцев немытого тела. – Языки проглотили? Помалкиваем перед лицом ярости мировой революции? Это мы быстро. Сейчас устроим разговоры. Петро, займись…
       
       Третий гость, молча, вышел вперед и саданул в потолок из обреза. Сверху посыпалась мучная пыль побелки и куски дерева. Удовлетворенный произведенным эффектом, стрелок пару раз оглушительно чихнул и вытер испачканный белым нос тыльной стороной ладони. Все существо его выражало радость от удачной шутки.
       
       - Невже погромы будут, пан атаман? – дрожащим голосом поинтересовался пан Шмуля. – Были же уже. По прошлому разе.
       
       - Погромы по любому разе, нелишни. – философски ответил рыжий. – А то сейчас не погромы, сейчас сбор помощи будет. На борьбу. Вот ты, помог нуждающимся борцам с мировой гидрой? С жидобольшевиками - капиталистами. С душителями трудового мужика – крестьянина? Кто по три сока с него пьет, а шампаньским запивает. Есть у тебя шампаньское, мил человек?
       
       - Нету, пан атаман. Не держим. От зари до зари трудимся на трудовом поту. А то помочь согласны. Так как борьбу поддерживаем и одобряем в полной мере.
       
       - Тогда выдай нам водки, пан. На поднятие боевого духа настроения. – потребовал собеседник.- Попразднуем за скорый приход мировой справедливости и равноправия каждого. Все как есть, светлое будущее наступит, без эксплуататарства. Живи, как хочешь, пей что хочешь. Крестьянину землицы отдадим, сколько хош, про меж тем, военным - войну, рабочим – работу, докторам хворобы разные новые придумаем, чтобы пользовали. – не имея больше, что сказать, оратор щелкнул пальцами и подытожил.- Счастье мировое наступит, так Кропоткин писал, Петр Алексеич наш. Вот, что приспеет трудами нашими тяжкими, понял? Каждый сам себе брат будет. Только вот гидру вырежем, и заживем про между этим. Торопись, пан, то времени до полной победы мало осталось.
       
       Видя промедление и некую озадаченность от своих слов, пан атаман, щедро предложил:
       
       -Подмогни ему Проша, - на что Проша воньким меховым комом метнулся за стойку, распространяя такой стойкий смрад, что даже Леонард, за месяцы скитаний привыкший к разному, немного заудивлялся. А пан Шмуля с кряхтением разбиравшийся с запасами, несколько поменял форму и отодвинулся подальше.
       
       - Шести хватит, батька?
       
       - Бери, Проша, - милостиво разрешил гусар и обратил внимание на сидевшего в шинели Штычку. – Какого полка, пехота?
       
       - Флейтист музыкантской команды седьмого стрелкового полка первой бригады четырнадцатого корпуса, вашбродь, - отрапортовал тот, и добавил. – Третьего дня прибыл, в связи с утерей всего.
       
       - Веру-то, веру не утерял, в светлое будущее, а, пехота? В идеалы?
       
       - Верую! – подтвердил пан Штычка. – Я, вашбродь, истинный верующий за победу всех над всеми! За убеждения не раз пострадал невинно. Сам полковник фон Визен хвалил, свинья ты, Штычка, говорил, отец твой свинья, мать твоя свинья, а дети будут подсвинками. А еще изволил спросить, есть ли у меня сестра, а у меня нет сестры. Так он сказал, если бы была, то тоже была свинья. Или вот, про мух, вашбродь…
       
       - Добро. – растеряно похвалил его, несколько запутавшийся в родственниках флейтиста и свиньях, атаман. – Понятно, что веруешь. Ну-с, бывайте здоровы, добродии!
       
       С этим теплым напутствием он отбыл к своей светлой борьбе, за ним потянулся груженый Проша, а стоящий с глупой улыбкой на лице стрелок Петро, неожиданно прихватил со стола бесстыдно белеющий, неуместный фарфор Штычки.
       
       - На помощь трудовому народу, сражающемуся с угнетателями! – объявил он и потопал к двери. У порога он внезапно остановился и вернулся к столу,- Это что у тебя? Полотеничко? Заберу я полотеничко, пожалуй. Руки повытереть, борцам с мироедами, раны перевязать, нанесенные мировым капиталом. На борьбу жертвуешь, пехота!
       
       Сунув ткань в карман, последний из посетителей исчез в сияющей зиме за дверью, к гоготу и веселью, царившему там. Снег, искрившийся в лучах поливающего из всех калибров солнца, мелькнул за дверью и погас.
       
       - А вот скажите добродии, каков урожай яблок будет на следующий год? – прервал налившееся молчание инженер- путеец.- В этом, говорят, замечательный урожай был. И, представьте, ни одного порченного!
       
       - Скажете, а ведь скажете неправду, пан Коломыец. – укорил его хозяин чайной и горестно сгреб в кулак окладистую седую бороду, подсчитывая потери. – Неужели были яблоки в этом году? Тьху были, а не яблоки. Вот до войны, то да, справедливо было. По шесть возов привозили. Да еще в ноябре ели и нахваливали. Не та сейчас земля стала, ой не та, паны.
       
       Мудрый пан Шмуля, заплутавши в горе своем, вызванным сумятицей двух революций и неутихающим пламенем Гражданской, весело постреливающим искрами бродячих отрядов всех цветов, был не прав. Добрая была земля. Хорошо удобренная павшими. Где австрийский инфантерист мирно покоился рядом с заколотым в штыковом бое русским пехотинцем, а венгерский гонвед, разложенный саблей от шеи до брюшины, обнимал казака в лохматой папахе, чьи «Георгии» поблескивали в следе ребристой подошвы солдатского ботинка. Весь этот интернационал, так удобрил Городские окрестности, что через пару лет урожаи яблок, да и прочего, изумляли своей щедростью. А кому повезло, тот безрукий, да безногий, с выжженными ипритом глазами возвращался домой таким, словно пожевав его, выплюнула война, пресыщенная кормежкой, оставив себе то, что застряло меж ее частых железных зубьев. И слезы. Чистые слезы матерей, сестер и жен лились от Атлантики до Тихого. Но на горе прорастает радость, а время, лучший лекарь, участливо стирает воспоминания. Впрочем, сам Мордыхай Шмуля, так этого и не узнал, потому что к тому времени уже сошел с парохода «Витторио» в аргентинском Мар-дель- Плата.
       
       ****
       
       
       - Кстати, пан Штычка, absit omen, - вспомнил отставной учитель гимназии, мало интересовавшийся яблоками, да и прочей пищей, предпочитая, по собственному утверждению, предметы духовные и возвышенные. – Вас городской инспектор разыскивал. Вы еще за униформу остались должны. До войны, помнится, в сентябре, брали-с фрак на празднование, а и не отдали. Пять рубликов. Очень он расстраивался про это дело.
       
       - К вечеру отдам. – пообещал флейтист, - немного посижу здесь, и отдам сразу.
       
       - Да вы не торопитесь, пан музыкант. В прошлом году преставился наш инспектор, на Успение Пресвятой Богородицы. Подавился хычиной. Уж очень он их уважал. Пять штук за один присест съесть мог! Так спасти не смогли. Ночь прострадал, а к утру отлетел, инспектор наш.
       
       - Царствие небесное, - сочувственно пожелал Леонард, - Стало быть, отошел в мир иной, яко мученик от юдоли мира. По сегодняшнему времени вполне разумное деяние. Хотя, мог бы, и подождать до моего возвращения. А то такой непорядок в казне устроился. За моим долгом Отечеству нашему такой ущерб может образоваться. Хорошо хоть проводили? Оркестр нанимали, или своими силами?
       
       Как оказалось, оркестр на тот случай никто не нанимал, да и нанимать собственно было некого, потому что часть музыкантов, мирно лежала сейчас по соседству с несчастным инспектором, а другие потерялись в этих мутных декабрьских временах. Из всего состава, игравшего в Городском саду, остались двое: сам флейтист и альтгорнист Амацкий мелькнувший было в конце войны, а затем ушедший в поисках лучшей жизни с красными.
       
       - А что нам на эти ущербы, Штычка?- встрял в беседу торговец сеном поднявший усталую голову от липкого стола, - Медицины нет! Пана Митковского, того, что на Губернской жил, в шестнадцатом призвали, так и с концами. А доктор Смела - апостолом стал. С зубом к нему или с другой неудобностью нынче не сунешься. Только роды принимает и смерти. С остальным, говорит, не ко мне, а к Господу нашему. Человек после рождения столько скверны производит, так пусть и живет в боли своей. Я, говорит, руки мою, мне недосуг до этих мелкостей. Еще говорит, я в мантию заворачиваюсь. Совсем пошел человек на почве нервных потрясений.
       
       - Руки всегда мыть надо, - сообщил на это флейтист, - у нас в полку за этим делом, много народу поубивало. Вот при Домбровице, лопни мой глаз. Полезли, было на проволочные, резать, а прапорщик Вирзун, был такой, с полпути говорит, погодите, братцы, я ж руки забыл помыть. А то и обед поспеет, а руки не мыты. Война войной, а чистота должна быть, говорит, сейчас быстрехонько помою и в бой, стало быть. Полроты поубивало тогда, а ему Георгия дали. Он пока шел, заплутал, а и вышел в тыл к германам. Те, что попутали и, кааак затикали! Трех пленных захватил и одного генерала. Геройство, значит, совершил, в силу гигиенических отношений. Его потом убило. Полевой кухней начисто убило! Лошадь, стало быть, понесла, а немцы подумали, что мы наступать собираемся. Так и жахнули из пятидюймовки! Три раза пуляли! Прапорщик в котел свалился от сотрясения, обварился весь. Такая страшная судьба у героя, панове. Только вот…
       
       - Голова! Голова! – прервал его путеец, заметив, сквозь морозные узоры на стеклах знакомый силуэт.
       
       - Ведут или сам?
       
       - Сам, сам идет добродии!
       
       Дверь чайной стукнула, и воздух у нее запарил клубами, явив собеседникам городского голову пана Кулонского. Тот стоял на пороге, подслеповато оглядываясь как любой человек, пришедший с ослепительного тревожного света в спокойную полутьму. Вид градоначальника наводил мысли о воробье, по наивности сведшим знакомство с кошкой. Бобровый воротник некогда опрятного пальто Городского мученика был полуоторван и висел с одного боку, а на лице темнел налитый кровью глаз. Мятые очки с отсутствующим правым стеклом покосились над разбитым носом. Взъерошенный и жалкий пришелец кивнул пану Шмуле и уселся за стол, бросив на лавку истоптанную шапку. На что обходительный хозяин чайной засуетился, наливая посетителю довоенного самарского рома.
       
       - Добрый день, сограждане! – скорбно поздоровался страдалец и осушил предложенное.
       
       - И вам доброго дню, пан Антоний. Что деется? Каковы будут законы на сегодня? – поинтересовался любопытный философ Кропотня.- Actis testantibus, так сказать.
       
       Пан Кулонский тяжко вздохнул, знаменуя изменение всяческих законов и уложений, и постукал пальцем по пустому стакану, вызвав этим жестом очередную порцию желтоватой жидкости, щедро наливаемой сердобольным виночерпием. Ром оказался поистине универсальным лекарством от всех горестей и печальных сумятиц. Так что побитый голова выпивший его старым довоенным жестом – лихо закинув голову, затем крякнул и заметно повеселел.
       
       - Теперь у нас братство, согражданин Кропотня. Равенство и свобода.- объявил он, чувствуя, как бальзам пользует его тоскующую душу.- Каждый сам себе товарищ и брат. Сословия, стало быть, отменены. Звания тоже. К третьему дню четыре воза сена собрать надобно и провианту на триста штыков на две недели. Еще будет собрание, для разъяснения положения и доктрин. А кто хочет добровольцем, против мироедов- жидобольшевиков и капиталистов с хлопцами нашими, того запишут. Меня вот, не взяли. У меня подагра. А еще сказали, вы нам согражданин Кулонский здесь надобны, для порядку и общего благоденствия.
       
       - И что теперь, пан голова?
       
       - Я теперь вам не пан, и не голова. – важно ответил Антоний Кулонский,- Я теперь тут бери выше! Я теперь - Распорядитель на службе трудового народу. Это другое понятие! С завтра будем храм свободы строить. Для упокоения анархо-синдикализма в веках!
       
       Сложный способ упокоения не менее сложноназванного порядка вызвал небольшое бурление и перешептывания, каковое создает река, огибающая застрявшую в стремнине палку. Это же надо!- Читалось в глазах каждого,- анархо-синдикализм! Это тебе не по былому времени: Царь батюшка и депутаты. Тут такое! Пусть даже и непонятное. Но ведь в веках? В веках же? И так, чтобы где-нибудь с краю, скромная приписочка мелким зернистым писарским почерком: упокоили рабы Божии пан Коломыец и пан Кулонский. И уж где там, и зачем, дело десятое.
       
       А сам таинственный храм свободы, которому предполагалось вознестись над Городом, так вообще вызвал неподдельный восторг. Громче всех радовался совершенно пьяный торговец сеном Мурзенко, вообразивший, что на строительство столь нужного сооружения непременно будет что-нибудь выделено. Хотя бы мука или страшно подумать – макароны! Откуда в овальную голову торговца сеном, украшенную редеющей шевелюрой приплыли эти самые макароны, было не понять. Но он так упорствовал в своих заблуждениях, прикрыв глаза и удобно расположив щеку на столе, что все плюнули, и спорить с ним перестали.
       
       Все равно, что-то будет! И это что-нибудь, вернее та часть, которую не присвоит алчный городской голова, можно будет оприходовать. Действительность оказалась менее светлых тонов: анархо-синдикализм предполагал пожертвования. Так что строить придется на свои. А окончательно обедню испортил пан Штычка, по своему обыкновению влезший в общий ропот с совершенно глупой историей.
       
       - Помню в девяносто восьмом в киевском зоопарке, убирал у ослов один мой знакомый по фамилии Кузьмин, так тот тоже долго добивался повышения. – сообщил он, - Разными интригами плел. Письма писал подметные, наветы всякие, а ходил как кот круг горячей каши, облизывался. Уж очень хорошая должность эта была. И представляете? Добился-таки своего. Поставили его убирать у слонов. Вот была радость! Три дня отмечали, уж каких только вин он нам не выкатывал. Даже названий не знаю таких. Молого, шмолого, гугара- мугара – заграничные одни. Вот как праздновали до войны! Потом, правда, задрались с какими-то сапожниками на Крещатике. Разбили в кабаке стекло. Казалось бы, тьху того стекла на гривенник всего.. Так нет же, потащили нас в участок. Мне тогда порицание выписали и штраф в полтора рубля. А Кузьмина назад перевели к ослам. Не оправдал доверия, говорили. Уж, очень он убивался по этому поводу. Хотел даже руки на себя наложить, а представьте…
       
       -Вам бы всю важность на непотребства ваши пустить, - оскорбился пан Кулонский, - как вы, Штычка, власти не любите. Все бы вам паясничать развлекаться. Небось, с полку выгнали вас? Или дезертировали с гауптвахты?
       
       - Ну- ну, пан голова, - примирительно сказал инженер- путеец и пересел поближе, превратив, лежащую на лавке шляпу градоначальника, в изящный берет. - Это же так, развлечение одно, на образе серых дней настоящего. Вы бы лучше про храм рассказали. Что за храм такой? И как строить? Зима то на дворе.
       
       - Встаньте! – страшным голосом потребовал новоиспеченный согражданин распорядитель. – Встаньте, Коломыец!
       
       Удивленный видом его, тот привстал и уставился на собеседника. Вытащив из-под мясистого зада железнодорожника вконец испорченную вещь, голова грустно отряхнул ее и засунул в карман пальто.
       
       - Убытки одни от этих перемен, куда ни кинь убытки. Скоро до ветру выйдешь, а и подштанники кто нибудь сымет. - вздохнул он, и продолжил. – вы вот представьте согражданин железнодорожник, что будет в нынешнем апреле?
       
       - Как, что? Весна будет, пан распорядитель. – ответил пристыженный Коломыец, - за шляпку –то, просим прощения очень. По недогадливости и из лучших побуждений, не заметили-с. Пан Шмуля, налей, будь ласка, пану распорядителю Кулонскому, что нибудь.
       
       - В апреле, сограждане, прибудет победа всемирового анархического движения над врагами – обстоятельствами! Повсюду празднества намечены! А куда поедут делегаты? Куда делегаты от народа поедут?
       
       - Куда? – глухо поинтересовался пан Мурзенко, не поднимая лица от скрещенных рук. После того, как выяснилось, что ни муки, ни макарон выделено не будет, славный торговец сеном интерес к анархо-синдикализму потерял и, выпив еще пару рюмок, лишь изредка всплывал на поверхность, в прочее время, развлекаясь пьяным жужжанием в голове.
       
       - Поедут, стало быть, в храм Свободы, торжество справлять. Гуляния будут, музыкантов пригласим… из Варшавы!- патетически произнес градоначальник недобро зыркнув на Штычку лакомившегося ромом в углу.- Так, что до апреля должны успеть построить, как пить дать.
       
       - Nemo obligatur, пан голова. – влез хмелеющий философ Кропотня. – Что значит, невозможное совершить невозможно! В зиму такого подвига завсегда содеять не удастся.
       
       - На то, согражданин Кропотня, иные планы предусмотрены. Храм будем производить организовано, из полицейского участка. На то он уже пустует, после пана Вуху, царствие ему небесное. Надстроим этаж, и общий вид придадим … Свободный… Вывеску закажем, что бы честь по чести.
       
       - Может, тогда просто вывеску поменяем? – предложил пан Штычка, тепло воззрившись на Кулонского, - «Полицейский участок» на «Храм Свободы». А на сэкономленное погуляем? Отметим со всей трудовой страстью?
       
       Общество зашумело, одобряя это простое и изящное предложение. А пан голова, досадуя на то, что столь гениальная мысль не пришла к нему в голову, сам налил себе из стоящего на столе штофа и выпил. Саратовский ром затуманил его разум, и Антонию Кулонскому показалось, что с застрехи над его головой, за ним наблюдает усатый десятник с Закрочима. Пан Вуху строго грозил ему пальцем и пучил глаза.
       
       «Бесы! Бесы кругом!» - пронеслось в голове у градоначальника, и он замер, размышляя, как же все-таки мерзко все поворачивается.- «Вывеска всего – то на меру муки будет, а остальное можно было бы сэкономить. Вот ведь старый пень. Штычка этот тоже хорош, никакого понимания, лепает языком, что корова сено. Эхехе»
       
       - Mulier viro subdita esse debet, non vir mulieri – невпопад бормотал Кропотня, утопивший твердый фундамент разума в довоенном роме.- Что значит: Муж жене на возу легче. А вот жениться я так и не сподобился! Не сподобился, любезные паны. Как лист на быстрой воде несом бурей в никуда. Над черною водою, аки младенец, не ведающий зла. Нету радости в жизни, добродии. Нету! Одна пустота и метания. Налейте мне пан Шмуля, потому как я пьян и печален. Я липовый листок! А река каждый раз нова! Мы входим в нее еще и еще, но радости не будет. Не будет радости, потому что не найдешь ее средь горестей.
       
       - Шли бы вы уже до дому, пан учитель. – предложил хозяин чайной,- завтра вон еще храм строить. Забот будет ойойой, сколько.
       
       - А я с вами, пан Шмуля стреляться намерен. За такое оскорбление Аристотеля. Вы не признаете Аристотеля, как мне кажется! Вы диалектик, пан Шмуля? Я не потерплю тут.. Я – агностик! С пяти шагов стреляться будем. Несите мне пистолеты, добродии! Налейте уже всем! – закончив фразу, пан философ впал в беспамятство.
       
       - Конечно агностик, пан философ, раз уж пить не умеете. –владелец чайной выпил рюмочку.- Пили бы воду и не имели подобных настроений.
       
       - А не сделать ли нам променаду, панове - сограждане? – предложил железнодорожник, в то время пока собрание предавалось терзаниям и печалям, каждый, по своему поводу. - для душевного здоровья и избавления, врачи рекомендуют. А и по морозцу стременную выпить никто не запретит.
       
       Еще державшиеся на ногах пан Шмуля, Леонард и голова одобрили здравое суждение. Прихватив цилиндр философа и штоф на дорожку, собеседники выволокли на улицу поникших под тяжестью раздумий торговца сеном и пана Кропотню. И, если первый не подавал признаков разума, то отставной учитель, наоборот, бодро перебирал ногами и всячески учувствовал в собственной транспортировке. Солнце, налившись кровью, обещало ветер. Его лучи липли к фасадам, заглядывая в темные окна, а кристальный воздух был выпачкан дымами печей. Рынок уже стих, и, лишь припоздавшие мужички, разворачивали сани на площади, с целью отправиться домой.
       
       - Стреляться! Только стреляться!- заорал на испуганных крестьян холостой философ, выделывая кренделя в крепких руках пана Шмули и путейца. – Дайте мне пистолеты! Bellum omni contra omni! На ножи!
       
       Пистолетов ему никто не дал. Ножей тоже не было. По какой причине задор холостяка вскоре сник, а сам он как-то затих, бессмысленно глядя поверх крыш. С чистого небосвода на него смотрел скучный декабрь, отчего пану Кропотне сделалось совсем неуютно. Глядя в эти безумные глаза, он тут же решил больше не пить никогда.
       
       -Никогда! - твердо заверил он неизвестно кого.- Больше никогда, панове!
       
       Это решение, отставной учитель тут же нарушил, вырвав бутыль у хозяина чайной. Из нее, прежде чем, остальные успели отобрать, он основательно подкрепился, повысив падающий на морозце градус. Эта возня заняла какое-то время и сопровождалась демоническим хохотом философа, толкавшего монументального железнодорожника, возвышавшегося над ним как колосс, в грудь. Помянув пару раз диалектиков, и пройдясь по ногам присутствующих, маленький ростом учитель замер, натужно хихикая, словно ему только что рассказали некую забавность.
       
       - А обжениться, панове, я так и не успел! Не успел и все тут! Представляете?
       
       На что пан Штычка, стоявший несколько в стороне от сумятицы, не преминул ввернуть поучительную, по его мнению, историю:
       
       - Вот в Вильно до войны был случай, жил на Малой улице один аптекарь, и полюбил он одну барышню по фамилии Сабакаускас, дочку городского головы. Все честь по чести, за ручку подержались, два раза в синематограф сходили. А ведь дорогое удовольствие! Купил он ей тогда пирожных и лимонаду. В общем, вошел в расход с целью получить ее в свое мужнино пользование. Пришел он, стало быть, к родителям ейным, хочу, дескать, получить Катеринку, а ее звали Катеринка, в свою руку и сердце. Комната у меня есть, доходу годового сто двадцать рублей. Кредиту банковского и контокорренты столько то. Молодой (а было ему сорок семь тогда) и перспективный. Все выложил как на духу. А ему говорят, вы вроде как недостойны, дочери нашей единоутробной. Аптека у вас захудалая. На окнах мухи дохнут от скуки. На то жених им заявляет, я, мол, уже в расход вошел на четыре рубля пятнадцать копеек. И потрудитесь мне за все про это вернуть. Те, ни в какую. Дескать, по доброй воле пан потратились, мы за то не в ответе. Долго спорили, а вконец аптекарь пошел домой, взял револьвер и перестрелял всю семью: пана Сабакаускаса, пани Сабакаускас, двух дочерей их, дворника у ворот, экономку, горничную, кошку не пожалел тоже, кроме того застрелил городового, пришедшего посмотреть на непорядок и наделал убытку в квартире рублей на сто- сто двадцать.
       
       
       - Глупее я истории не слышал, - мрачно ответил распорядитель Кулонский, которого грызли сомнения по поводу правдивости рассказов полкового флейтиста, и наличию в них начальства всех уровней. Затем он поправил бывшую шляпу, сползающую на глаза и, найдя противоречие в изложенном, продолжил.- Стал бы аптекарь стрелять по такой мелочи?
       
       - Про то в газете писали, может, читали?
       
       - Я пропаганду эту не читаю, согражданин Штычка.- надулся градоначальник, - я декреты читаю, распоряжения. Мне недосуг до ваших вздоров. Тут такие дела великие происходят волею народа, а вы все старорежимные глупости рассказывать изволите. В какой вот газете про то пропечатали? – гуляющие остановились перед вмурованным в камень мостовой рядом прилавков. И пан Шмуля расторопно организовал застолье, что выразилось в водружении водки и стаканов на поверхность ближайшего.
       
       - В какой не знаю, врать не буду, – честно сказал Леонард, предлагая пану Шмуле налить, - нам на фронте, когда четвертушки выдавали, для интимных надобностей, названий не сообщали. Бо, то военная тайна есть. За разглашение сами понимаете, пан голова, цугундер светит. Но то, что именно в Вильно произошло, могу поклясться. Там еще объявление ниже было.
       
       - Все равно глупость и непотребство, - устало заявил Кулонский, - давайте лучше за новый, сияющий Храм Свободы выпьем. С девяти завтра начнем строить.
       
       - А что, служить пан кзсенд будет попеременно? День в костеле, день в участке? - спросил путеец, прилаживая к столбу совсем потерявшего форму отставного учителя. Тот вяло потрепыхался пару секунд, пока не сполз к основанию и не замер в своих философских видениях.
       
       Прежде чем ответить согражданин распорядитель поправил очки и остатки шляпы.
       
       - Про –то еще не известно, скажут ,будет служить у пана Вуху. Не скажут, в костеле будет. На то она и свобода организуется.
       
       Солнце почти зашло за крыши, оставив теням множиться и наливаться черным. Над красным закатом плыли редкие облака. В домах мелькали огни. Добровольный затворник доктор Смела, глянув из окна на площадь на которой покачивались видения, зачем-то плюнул на подоконник.
       
       - Нет больше меня. Пусть воззрит Господь из столба облачного и огненного. - произнес он и исчез в темноте по своим загадочным делам.
       
       Пили на рыночной площади долго, разговаривая при этом о строительстве. Торговец сеном усаженный близ прилавка временами встревал в беседу, односложно переспрашивая у городского головы разную чепуху.
       
       - А фасад белым будет..- говорил голова.
       
       - Каким? – интересовался Мурзенко.
       
       - Белым.- кривился собеседник.
       
       - Что? – спрашивал торговец сеном.
       
       - Фасад.- уточнял тот.
       
       - Зачем?- справедливо спрашивал обладатель овальной головы. Градоначальник фыркал и высасывал стакан за стаканом, что бы успокоить бурлящие нервы. Разговор их не клеился и через некоторое время все разошлись.
       
       Себя же, пан Штычка обнаружил ближе к полуночи. Удивляясь отсутствию ног, он пару раз привстал на собственной кровати, прежде чем выявил искомое, вяло брошенное поверх подушки. Один ботинок был снят и валялся на боку в центре комнаты вместе с обмоткой, второй пачкал белоснежную наволочку таявшим в тепле снегом. На столе гнездилась пара полупустых штофов бимбера и цилиндр отставного преподавателя гимназии. Как они появились там, и как сам отставной флейтист оказался у себя дома, оставалось тайной.
       
       «Соли-то, соли не приобрел, лопни мой глаз»,- подумал музыкант и осторожно потряс налитой свинцом головой, в которой плясали злые боли. – «А и ладно, соли может в следующий раз. Не так уж важна она, соль эта, раз такие дела на белом свете творятся. Правду надо искать, вот без чего жить нельзя во всяком случае. Я если ее обнаружу где, то всем об этом доложу сразу. Пусть обрадуются. А иначе, зачем воевать? Столько верст за этим отмахать, и все без толку особого. Никакого смысла меж этим нету. Суета одна. И жизни нету без этого совсем».
       
       
       ***
       
       - Боже, Тоничек! – удивилась пани Кулонская, узрев в сенцах, по стенам которых метались жирные тени, согражданина распорядителя, - Боже, боже!
       
       
       - Так, вот, Ядичка. – прокряхтел возившийся с обувью супруг.- Солнце свободы встало над Городом.
       
       С сомнением глянув на последствия рассвета равенства и братства, пани Ядвига уплыла в столовую, где завозилась у буфета, разыскивая бодягу и корпию. Строгая школа маркизы де Провенсе полагала в таких случаях полнейшее спокойствие, и этим правилом супруга городского головы пользовалась неоднократно. Непредсказуемый скучный декабрь, царивший уже которую неделю, лихо взбрыкивая по судьбам, так и не смог вывести мягкую жену пана Кулонского из равновесия. Достойная женщина хладнокровно принимала как красные банты, так и черно желтые розетки, да и все остальные пестрые лоскутки, ежедневно сменяющие друг друга.
       
       -Будешь ужинать, Тоничек? – спросила она, выставляя на стол пузырьки и неопрятный моток корпии. – Я крупеник сварила.
       
       Ее Тоничек грустно втек в столовую и, не обращая внимания на заботу жены, твердо решившей вылечить все его раны телесные и душевные, потребовал зубровки.
       
       - Печально мне что-то, Ядичка, - поморщился он, облачаясь в домашний халат.- Все как то позапуталось опять. Чисто пятый год начался. Кстати, знаешь, пан Штычка с фронту вернулся. Худой этот пучеглазый, что на трехсотлетие от десятника Вуху бегал. Он ему еще в газете объявление пронапечалал, что, дескать, пан Вуху, за гривенник откровения божии изрекает. А за два, лечит от мужских слабостей. И что у него еще третий глаз пониже спины, и видит он этим глазом судьбы разные.
       
       Выразив удивление прибытием Леонарда чуть приподнятой бровью, пани Кулонская захлопотала над поглощающим зубровку мужем.
       
       - А что теперь в Городе будет, Тоничек? - спросила она, тщательно вытирая смоченной в теплой воде тряпочкой сохлую кровь. – Может уже все установится, наконец?
       
       - В Городе теперь храм будем строить. – сообщил окруженный заботой городской голова.- Век, приказали, золотой начинать. Братство устанавливать повсеместно. На должность меня назначили. Распорядитель трудового народу.
       
       Пани Ядвига вздохнула, прервав этим тихим звуком, мерный ход стенных часов и вновь занялась последствиями рукоположения пана Кулонского в сан.
       
       - Ой! – заныл распорядитель, когда корпия, смоченная щедрой дозой бодяги, коснулась его ран. – Больно, Ядичка!
       
       - Потерпи, Тоничек, - сострадательно сказала она, - может, крупеник будешь?
       
       Упрямый супруг замотал головой, уцепившись за стакан янтарной зубровки. Душа его требовала покоя, но даже тут у него дома, все выходило как-то не так. Чудовища, рожденные декабрем, толпились повсюду, нагло прыгали круг буфета с отверстыми дверцами, взирая на горе и печали пана распорядителя. Возглавлял орду десятник Вуху, укоризненно качающий головой:
       
       «А ну-ка посмотри нам в глаза!», - требовал он. - «Посмотри в глаза, Антоний!»
       
       И пан Кулонский пытался смотреть, но в них, этих глазах, была пустота и забвенье, и лишь глубоко во тьме, на самом дне моргающего хаоса вспыхивало безумие. Да такое, что и не понять было за этими всполохами, куда завернет прихотливый узор в следующее мгновение. Завораживающая была эта тьма, малопонятная и пугающая.
       
       «Позапуталось все»- уныло подумал градоначальник.
       
       - Тоничек, вот послушай, - прервала его видения супруга, с удовлетворением осматривающая плоды своих медицинских забот. – Пыль ангелов, их белоснежных крыльев, все сыпет вниз, с мерцающих небес..
       
       Стихотворные упражнения пани Кулонской, были непременным атрибутом тоскливых зимних вечеров стоящих над Городом. Ими были полны разлезающиеся тетрадки шитые толстыми вощеными нитками, содержащиеся в отдельном и боготворимом пани Ядвигой шкафу. Сам же городской голова склонности к рожденным стараниями Полигимнии творениям не испытывал абсолютно. Но под мягкой настойчивостью своей ясноглазой супруги таял, и с в любом состоянии духа выслушивал сочиненное с серьезным выражением лица.
       
       -Хорошо, Ядичка. – заверил он жену и отхлебнул жидкий янтарь. Омерзительные привидения временно покинули его разум, уступив место настойчивой воспитаннице маркизы де Провенсе.
       
       - Мне тоже понравилось, - польщено откликнулась та. – Какая метафора, да, Тоничек? Пыль ангелов!
       
       - С небес, тоже неплохо звучит, - похвалил голова. – С небес на землю, как говорится. Хлопнулся оземь вот тебе и ушибся.
       
       - Вот у Рэли: «А Небо — зритель: метит острый взгляд», сегодня вычитала, замечательно, правда, Тоничек?
       
       - Замечательно!- подтвердил тот и подумал,- «Чтоб мне провалиться».
       
       -Давай я тебе почитаю? – в светлых глазах своей супруги, пан Антоний увидел приговор.
       
       Прикинув возможный вред, что будет нанесен поэзией, он предложил было налить крупеника, но неумолимая поэтесса легко совместила половник с декламацией:
       
       - Крупинки света, пролетая, - читала она наизусть, -
       под сенью звезд, что в небе синем,
       Несут прохладу, быстро тая,
       В дому, что мы с тобой покинем..
       
       - Шарман, как говорится, Ядичка! – похвалил супругу страдающий пан голова.- Снег, будь он не ладен, надобно убирать. А дворники поразбежались все, как пана Вуху расстреляли. И с дровами проблем полон рот. Нету подвоза уже, который месяц. Боятся мужички дрова возить.
       
       - Тот дом, что выстрадал довольно, - с нажимом продолжила его жена, опустив замечание пана Кулонского,-
       Пусть будет пуст, ведь так построен,
       Тот бренный мир, в котором…
       
       - Подай ложку, Ядичка, - попросил ее супруг.- и хлеба, будь ласка.
       
       - Ты чужд прекрасному, Антоний, - горько произнесла обиженная пани Ядвига, но ложку и хлеб подала.
       
       - Нет, не чужд, не чужд, - запротестовал пан Кулонский, с опаской посматривая на проявившегося за темными стеклами окна усатого десятника, тот щерился беззубо, отчего тоска городского головы еще более усилилась - Ты читай, читай. Про дитя вот это горящее, что мне понравилось на прошлой неделе.
       
       - Какое дитя? – спросила пани Ядвига, наблюдая уплетающего крупеник супруга.
       
       - Что по воздуху летало, горя- летя, что-то там. – неопределенно пояснил обуреваемый бесами градоначальник.
       
       - Ах, это.- мягкая жена его поморщила лобик, - Я уже и не помню, надо записи найти. Сейчас поищу, Тоничек.
       
       И отбыла к своему святилищу, где принялась перекладывать тетрадки. А сам пан Кулонский предоставленный себе и мыслям своим, молча, налил зубровки. Тоска, разогнанная бравым наскоком Теннисона, сгустилась, бродя тенями по углам.
       
       «Как гадко тут все», - думал он, сонно помаргивая в городскую тьму, - «Все гадко и пошло. И некуда бежать, потому что так же гадко и пошло сейчас везде. Дров нет, муки осталось на пару недель. И то если другая власть не завернет. А ведь может завернуть? Может! Свобода сейчас. К кому хочешь, могут завернуть. Куда ехать, дом бросать, хозяйство бросать. Невозможно это. Почитай тридцать лет городским головой, а что дальше? Тьма. Тьма дальше».
       
       «А ведь это тебя должны были расстрелять, Антоний!» - заявил пан Вуху, вылезая наполовину из темного стекла окна.- « Как пособника и чуждый элемент».
       
       «А чего это сразу меня?»- возмутился бредящий городской голова. – «Я, если хотите знать, за революцию всенепременно, но против беспорядков. Я, может быть, тоже о счастье народном пекуся».
       
       «Пекуся, пекуся»,- подразнил его толстый десятник и захохотал. – «Ежели так, то чего ж ты не в рядах? Чего ж ты не с ружьем, Антоний?».
       
       «Подагра у меня», - пожаловался тот, - « И трое детей».
       
       «Побойся Бога, Антоний, у тебя же младшему тридцать лет».
       
       «Сгинь уже», - посоветовал лишенный аргументов пан Кулонский и щедро окропил противника зубровкой.
       
       - Нашла, Тоничек,- сияя, объявила пани Ядвига, прервав разговор мужа с духами. В ее мягких руках была зажата неопрятная тетрадь, источающая печали на голову градоначальника. – Про дитя!
       
       Томящийся распорядитель смежил веки. Кругом опять завели хороводы видения, а жена задумчиво листнув пару желтых страниц, с выражением зачла:
       
       - Огнем пылало надо мной прекрасное Дитя!
       Младенец плакал — и в огонь лились потоки слез.
       Но страшный жар не убывал, а только рос и рос.
       Я слышал речь его: «Увы! Я вновь в огне рожден.
       Но, не согрев ничьих сердец, меня сжигает он!
       
       - Ну, разве это не прекрасно, Тоничек?
       
       - Это просто прелесть, Ядичка, - заверил тот, проваливаясь в черный тартар поэзии. Чтобы хоть как-то сохранить силы для встречи с прекрасным, пан городской голова вынужден был обильно запить стихи поддерживающей зубровкой.
       
       - Каков стиль! «..в огонь лились потоки слез.» Это как тонко надо чувствовать!
       
       - А жар только рос и рос, - подобострастно заметил бесхребетный пан Антоний.- Сильная вещица, Ядичка. У нас вот когда склады горели, так все слезами умывались. Помнишь в четырнадцатом, москательный склад в Городе сгорел, аккурат перед ревизией? – припомнив тот пожар, городской голова даже немножко повеселел.
       
       Горело хорошо. Заходились в пламени трескающиеся стропила, стрелял каленый сланец покрывающий кровлю. А вокруг, уворачиваясь от жарких искр, суетились люди. Обедню в тот раз чуть не испортил Вейка, исполняющий обязанности сторожа. Вызванный комиссией на доклад, собиратель конских яблок, не колеблясь, сообщил: все сгорело, пан председатель, ужо пылало, то пылало! Ушербу на многие тыщи! А уж пострадали то все, и пан Кулонский тоже пострадал. Далее дурачок выложил, что за день до пожара городской голова припер на склад собственное имущество: две подводы соломы и гору промасленной пакли. Подозрительный председатель проел плешь пану Антонию, выясняя, откуда на городском складе, взялись все эти солома и ветошь, но к счастью все повернулось как нельзя более удачно. К вечеру того же дня, утомленный водкой чиновник был замечен на вокзале Города в компании пана Штычки, Мордыхая Шмули и путейца Коломыйца. Все четверо были наряжены в жилеты и лихо отплясывали Тцадик катамар, встречая литерный из Петербурга. К несчастью для председателя в мягком вагоне благоухающего духами состава путешествовал депутат радикал, впоследствии написавший разгромную статью в губернской газете, ярко озаглавленную: «Доколе!», имевшую громкий подзаголовок: «Распоясавшиеся евреи учинили погромы в Городе». На фотографии сопровождающей манифест были отчетливо видны скрученные из носового платка фальшивые пейсы председателя комиссии и настоящие – пана Шмули.
       
       Шуму в тот год было много, особенно после того, как к немалому удовлетворению казначея пана Дуниковского и самого городского головы весь металлический лист, приготовленный для кровли городской больницы, поели мыши. Уж те более, великой удачей была начавшаяся незамедлительно война. Литерный из Петербурга еще ходил пару месяцев, но на перроне не было пляшущих погромщиков, а вскоре и сами мягкие вагоны сменились унылыми теплушками. А потом все запуталось и утонуло в неопределенности и бедах.
       
       - Прелестно, Ядичка, - похвалил пан Кулонский, уловив паузу в бормотании жены, все еще листавшей снулую тетрадь. А пан Вуху, для разнообразия летавший вокруг керосиновой лампы, сделал ручкой и отбыл, напоследок издевательски пожелав: «Желаю здравствовать, Антоний. До новых встреч.. мгеге».
       
       - Тебе, правда, понравилось, Тоничек?
       
       - Очень. – покривил душой пан распорядитель и комкано предложил, - пойдем спать, Ядичка? Завтра храм начинать. Работы много теперь у нас. Золотой век чай без забот не наступит.
       
       Ночь заглядывала в окна, расталкивая суету декабрьских чудовищ, а пан Кулонский, лежа близ посапывающей жены, рассматривал тени бродящие по потолку и тосковал. И было ему настолько грустно и обидно за все про все, что перевернувшись на бок, он даже пару раз по-бабьи всхлипнул. Легче от этого не стало. Тьма, кутающая Город сгустилась над ним, и градоначальник, наконец, уснул.
       
        

          
          ;